рашн крисченти
Jun. 6th, 2006 05:11 pmКнязь Курбский: наследние Византии против наследия Чингисхана
Может быть, здесь уместно "поэтическое" отступление. Алексей Константинович Толстой (1817-1875), не любивший, как считается, князя Курбского (по крайней мере, в молодости: он изобразил его и Ивана Грозного как "два сапога - пара" в балладе "Василий Шибанов", 1840-е гг.), вероятно, переменил бы свое мнение о нем, если бы глубже вник в его сочинения и обстоятельства его жизни. Может быть, он и на самом деле переменил свое мнение. Сатирическая баллада А. К. Толстого "Поток богатырь" (1871) как нельзя ближе подходит к высказываниям Курбского относительно Ивана Грозного. Но, самое главное, именно князь Курбский был первым русским мыслителем, который в полемике с Иваном Грозным сформулировал столь близкие сердцу А. К. Толстого идеи о природе русской монархии. Сам Толстой сформулировал их в балладе "Змей Тугарин" (1867):
…Певец продолжает: "И время придет,
Уступит наш хан христианам,
И снова поднимется русский народ,
И землю единый из вас соберет,
Но сам же над ней станет ханом!
Эта мысль А. К. Толстого о том, что татаро-монгольское иго было Русью не "сброшено", а "трансформировано" в московскую монархию будет развита в 1920-е годы Н. С. Трубецким (1890-1938), особенно в статье "Взгляд на русскую историю не с запада, а с востока" и в других работах "евразийского" цикла (правда, Трубецкой нисколько не разделял отрицательной оценки "татарского" вклада в русскую историю).
Позволю себе обширную цитату из Трубецкого ("Взгляд на русскую историю…"):
"Татарская государственная идея была неприемлема, поскольку она была чужой и вражеской. Но это была великая идея, обладающая неотразимой притягательной силой. Следовательно, надо было во что бы то ни стало упразднить ее неприемлемость, состоящую в ее чуждости и враждебности; другими словами, надо было отделить ее от ее монгольства, связать ее с православием и объявить ее своей, русской. Выполняя это задание, русская национальная мысль обратилась к византийским государственным идеям и традициям и в них нашла материал, пригодный для оправославления и обрусения государственности монгольской. Этим задача была разрешена. Потускневшие и выветрившиеся в процессе своего реального воплощения, но все еще сквозящие за монгольской государственностью, идеи Чингисхана вновь ожили, но уже в совершенно новой, неузнаваемой форме, получив христианско-византийское обоснование. В эти идеи русское сознание вложило всю силу того религиозного горения и национального самоутверждения, которыми отличалась духовная жизнь той эпохи; благодаря этому идея получила небывалую яркость и новизну и в таком виде стала русской. Так совершилось чудо превращения монгольской государственной идеи в государственную идею православно-русскую".
Трубецкой очень точно пишет (в этой и других работах), что византийские идеи имели в глазах создателей московской государственной идеологии только инструментальную ценность.
В чем же отличалось "наследие Чингисхана", о котором писал Трубецкой, от наследия Византии?
Главное отличие - в том, что религия Чингисхана была религией Государства (с большой буквы), а религия Византии - все-таки именно православием.
Для Византии, как и для Московской Руси, православие тоже было частью ее государственной идеологии, но это была такая часть, которая была важнее государства. В XIV-XV веке в Византии победила точка зрения тех, кто, в соответствии с традиционными для Византии принципами, предпочел, сохранив православие, потерять империю, подчинившись туркам, - союзу с католическими державами, который давал шанс сохранить государство, но требовал отказа от православия.
В империи Чингисхана религиозной проблематики не существовало вовсе. Каждый народ был волен верить, во что он хочет, без всякой религиозной дискриминации. В Москве, разумеется, было иначе - но там отождествили интересы православия с государственными настолько, что именно государственный интерес в самом земном и даже приземленном смысле слова становился критерием православности: более православно то, что увеличивает силу Московского царства.
Особенно характерна для московского монархизма невиданная в Византии сакрализация личности царя. И это тоже восходило, как почувствовал еще А. К. Толстой, именно к тюркской монархии Чингисхана.
По своей должности царь в любом монархическом государстве является олицетворением высшего принципа этого государства. Служение государству равно служению царю. Так было и в Византии, и у Чингисхана, и в Москве. Но в Византии было запрещено (именно запрещено - по государственным законам императора Юстиниана, которые устанавливали соответствующие нормы) делать из высшего принципа православного государства высший принцип человеческой жизни. Таково было учение о "симфонии" ("согласии") светской и церковной властей, теоретически разработанное в эпоху Юстиниана (527-565), а практически сложившееся еще в IV веке.
Государство должно было служить православию, а никак не наоборот. Под этот принцип была создана вся византийская государственная машина, успешно проработавшая целое тысячелетие. Личные устремления государственных деятелей могли быть какими угодно, но, если они вступали в конфликт с этой системой, то система таких деятелей перемалывала, хотя и не всегда сразу же.
В империи Чингисхана религии не выходили из разряда дел общественных или частных, никогда не становясь делом государственным. В Московском государстве, вслед за Византией, смотрели иначе: православие всегда было в кругу главнейших государственных дел. Но здесь и была найдена оригинальная московская государственная идея, позволившая встроить византийское наследие в унаследованную от Чингисхана государственную модель: само православие стало пониматься по отношению к целям государства как нечто инструментальное.
Отсюда неизбежно следовал московский церковный сепаратизм и изоляционизм, а также вообще постоянное пренебрежение церковными канонами, которое мы описывали выше и будем продолжать описывать ниже.
Отсюда же возникало - совершенно непонятное на фоне как византийских, так и древнерусских традиций - отношение к личности московского монарха как к личности сакральной.
Поэтому Курбский должен быть нам особенно интересен, как государственный мыслитель и практический политик, который пытался сознательно выступать против всего этого "наследия Чингисхана" во имя наследия православной Византии.
Может быть, здесь уместно "поэтическое" отступление. Алексей Константинович Толстой (1817-1875), не любивший, как считается, князя Курбского (по крайней мере, в молодости: он изобразил его и Ивана Грозного как "два сапога - пара" в балладе "Василий Шибанов", 1840-е гг.), вероятно, переменил бы свое мнение о нем, если бы глубже вник в его сочинения и обстоятельства его жизни. Может быть, он и на самом деле переменил свое мнение. Сатирическая баллада А. К. Толстого "Поток богатырь" (1871) как нельзя ближе подходит к высказываниям Курбского относительно Ивана Грозного. Но, самое главное, именно князь Курбский был первым русским мыслителем, который в полемике с Иваном Грозным сформулировал столь близкие сердцу А. К. Толстого идеи о природе русской монархии. Сам Толстой сформулировал их в балладе "Змей Тугарин" (1867):
…Певец продолжает: "И время придет,
Уступит наш хан христианам,
И снова поднимется русский народ,
И землю единый из вас соберет,
Но сам же над ней станет ханом!
Эта мысль А. К. Толстого о том, что татаро-монгольское иго было Русью не "сброшено", а "трансформировано" в московскую монархию будет развита в 1920-е годы Н. С. Трубецким (1890-1938), особенно в статье "Взгляд на русскую историю не с запада, а с востока" и в других работах "евразийского" цикла (правда, Трубецкой нисколько не разделял отрицательной оценки "татарского" вклада в русскую историю).
Позволю себе обширную цитату из Трубецкого ("Взгляд на русскую историю…"):
"Татарская государственная идея была неприемлема, поскольку она была чужой и вражеской. Но это была великая идея, обладающая неотразимой притягательной силой. Следовательно, надо было во что бы то ни стало упразднить ее неприемлемость, состоящую в ее чуждости и враждебности; другими словами, надо было отделить ее от ее монгольства, связать ее с православием и объявить ее своей, русской. Выполняя это задание, русская национальная мысль обратилась к византийским государственным идеям и традициям и в них нашла материал, пригодный для оправославления и обрусения государственности монгольской. Этим задача была разрешена. Потускневшие и выветрившиеся в процессе своего реального воплощения, но все еще сквозящие за монгольской государственностью, идеи Чингисхана вновь ожили, но уже в совершенно новой, неузнаваемой форме, получив христианско-византийское обоснование. В эти идеи русское сознание вложило всю силу того религиозного горения и национального самоутверждения, которыми отличалась духовная жизнь той эпохи; благодаря этому идея получила небывалую яркость и новизну и в таком виде стала русской. Так совершилось чудо превращения монгольской государственной идеи в государственную идею православно-русскую".
Трубецкой очень точно пишет (в этой и других работах), что византийские идеи имели в глазах создателей московской государственной идеологии только инструментальную ценность.
В чем же отличалось "наследие Чингисхана", о котором писал Трубецкой, от наследия Византии?
Главное отличие - в том, что религия Чингисхана была религией Государства (с большой буквы), а религия Византии - все-таки именно православием.
Для Византии, как и для Московской Руси, православие тоже было частью ее государственной идеологии, но это была такая часть, которая была важнее государства. В XIV-XV веке в Византии победила точка зрения тех, кто, в соответствии с традиционными для Византии принципами, предпочел, сохранив православие, потерять империю, подчинившись туркам, - союзу с католическими державами, который давал шанс сохранить государство, но требовал отказа от православия.
В империи Чингисхана религиозной проблематики не существовало вовсе. Каждый народ был волен верить, во что он хочет, без всякой религиозной дискриминации. В Москве, разумеется, было иначе - но там отождествили интересы православия с государственными настолько, что именно государственный интерес в самом земном и даже приземленном смысле слова становился критерием православности: более православно то, что увеличивает силу Московского царства.
Особенно характерна для московского монархизма невиданная в Византии сакрализация личности царя. И это тоже восходило, как почувствовал еще А. К. Толстой, именно к тюркской монархии Чингисхана.
По своей должности царь в любом монархическом государстве является олицетворением высшего принципа этого государства. Служение государству равно служению царю. Так было и в Византии, и у Чингисхана, и в Москве. Но в Византии было запрещено (именно запрещено - по государственным законам императора Юстиниана, которые устанавливали соответствующие нормы) делать из высшего принципа православного государства высший принцип человеческой жизни. Таково было учение о "симфонии" ("согласии") светской и церковной властей, теоретически разработанное в эпоху Юстиниана (527-565), а практически сложившееся еще в IV веке.
Государство должно было служить православию, а никак не наоборот. Под этот принцип была создана вся византийская государственная машина, успешно проработавшая целое тысячелетие. Личные устремления государственных деятелей могли быть какими угодно, но, если они вступали в конфликт с этой системой, то система таких деятелей перемалывала, хотя и не всегда сразу же.
В империи Чингисхана религии не выходили из разряда дел общественных или частных, никогда не становясь делом государственным. В Московском государстве, вслед за Византией, смотрели иначе: православие всегда было в кругу главнейших государственных дел. Но здесь и была найдена оригинальная московская государственная идея, позволившая встроить византийское наследие в унаследованную от Чингисхана государственную модель: само православие стало пониматься по отношению к целям государства как нечто инструментальное.
Отсюда неизбежно следовал московский церковный сепаратизм и изоляционизм, а также вообще постоянное пренебрежение церковными канонами, которое мы описывали выше и будем продолжать описывать ниже.
Отсюда же возникало - совершенно непонятное на фоне как византийских, так и древнерусских традиций - отношение к личности московского монарха как к личности сакральной.
Поэтому Курбский должен быть нам особенно интересен, как государственный мыслитель и практический политик, который пытался сознательно выступать против всего этого "наследия Чингисхана" во имя наследия православной Византии.